«Гравюра на дереве»

Июль 19, 2021 в Книги, Культура, просмотров: 20

... Есть область, где художнику труднее всего преодолеть противоречия эпохи. Это область творчества, интимный и мучительный для него мир, в котором все сложные вопросы времени десятикратно усложняются специфическими эстетическими проблемами...

Он, художник, готов служить людям своим пером и своей кистью, он всем сердцем верит, что интересы и идеалы народа должны стать содержанием искусства, он признаёт, что только жизнеутверждающее произведение достойно выполняет свою функцию в новом обществе. Но почему же так много ремесленных полотен на выставках, так мало вдохновения в так называемых «производственных сюжетах», так бедны здесь краски и убоги формы? В чём дело?.. И что должен совершить он, честный мастер и гражданин своей страны, чтобы победить эту стихию поверхностного и постыдного приспособленчества бескрылых натуралистов и столь же бесплодной игры в «новаторство ради новаторства»?..

Так думает Фёдор Кудрин — герой известной повести «Гравюра на дереве», признанной критикой одним из самых интересных и полемических произведений Бориса Лавренёва, 130 лет со дня рождения которого мы отмечаем в 2021 году.

Повесть была написана в 1928 г. Ею Лавренёв принял участие в том остром споре о природе творчества и назначении художника, который вели между собой многочисленные борющиеся литературные группы. Лавренёв не принадлежал ни к одной из этих групп, но следы различных эстетических позиций того времени легко можно обнаружить в его повести.

Если же отбросить полемические наслоения разных и часто противоречащих друг другу теорий и посмотреть на повесть сегодня, то позицию Лавренёва можно свести к защите подлинного искусства как от вульгарно-социологических требований, так и от чисто формалистических изысков.

Лавренёв отстаивает право художника на искренность, на вдохновенное мастерство, он решительно отстаивает традиции классического искусства, не видя без них будущего; он утверждает возможность и необходимость сочетания этих традиций с новым, современным содержанием.

Герою «Гравюры на дереве» Кудрину чужды какие-либо разногласия со своей эпохой. Он, директор крупного треста, чувствует себя активным и ответственным строителем нового общества. Но, кроме подпольной работы, вынужденной эмиграции в годы гражданской войны, есть у Кудрина и другое прошлое: в молодости он был талантливым художником. Вот почему так вопрошающе сравнивает он бездарные картины, «в которых ему виделось поспешное лакейское желание наскоро услужить новому хозяину», с талантливой гравюрой неизвестного художника, изображающей одну из сцен в «Белых ночах» Фёдора Достоевского.

«Чужое искусство. Не наше. Тоска и безнадёжность уходящего класса, предчувствие конца. Но какая сила, какая сила! И с каким пафосом они умеют передать свою обречённость, и как мы беспомощны пока в попытках передать нашу нарождающуюся силу и бодрость! Почему?..» — спрашивает себя Кудрин, стоя перед горестным шедевром старого опустившегося неудачника.

Ответ, который находит Кудрин, составляет дальнейший сюжет повести. Трагическое или жизнеутверждающее произведение искусства только тогда будет подлинным, когда художник со всей силой непосредственного переживания вложит в него свои убеждения и чувства. Что, казалось бы, можно возразить против истины, заново открытой Кудриным? И всё-таки ответ, данный повестью в целом, очень противоречив. Прямые выводы Кудрина покажутся сегодня очень узкими, они отдают как раз теми вульгаризаторскими идеями, против которых, казалось бы, направлена повесть. Ведь, по мысли Кудрина, вся беда в том, что искусством занимаются люди, «классово чуждые революции», а потому неспособные передать её жизнеутверждающую победительную силу.

... Современный читатель не может не заметить печати преходящих идей на выводах Кудрина и искусственной сконструированности «Гравюры на дереве» там, где сюжет прямо подчинён этим идеям. На примере Бориса Лавренёва, потомственного интеллигента, прошедшего школу гражданской войны, видно, что его дар художника ярче всего раскрылся как раз в утверждении красоты и романтики революционного героизма. Однако герой «Гравюры на дереве» убеждён, что только художник, вышедший из рабочего класса, может создавать полотна, нужные эпохе. Именно это убеждение даёт Кудрину силы оставить хозяйственную работу и заново вступить на тернистый путь художника.

Заметно желание автора вылепить образ главного героя по определённой программе, сделать его прежде всего выразителем системы определённых взглядов. И умозрительное, волевое решение Кудрина вернуться к искусству, оставленному им много лет назад, решение, эмоционально не обоснованное непосредственной тягой к творчеству, кажется скорее стремлением автора подтвердить идею необходимости художников, подобранных по классовому принципу, чем психологически обоснованным, необходимым следствием естественного развития характера Кудрина.

Некоторая нарочитость чувствуется и в образе жены Кудрина, Елены. Она щедро наделена автором всеми качествами, на почве которых процветали ненавистные Кудрину халтурщики от искусства: бескультурьем и невежественностью, возведёнными в торжествующий принцип; ханжеством, прикрытым демагогической фразой; тупостью, выдаваемой за правоверную ортодоксальность. Елена представлена только как неподвижное препятствие для художественного творчества, то есть с точки зрения всё-таки прикладной и методом в основном публицистическим. Она остаётся в нашей памяти не характером, а просто аргументом в споре, не лишённым злой меткости, в споре, защищающем подлинное искусство от приспособленческих подделок под него.

Но есть в «Гравюре на дереве» образ, который лучше всех тезисов и аргументов, действительно средствами искусства, обороняет подлинную красоту и культуру от нигилизма невежества. Это поэтический образ Ленинграда 1920-х годов, дыхание которого всё время присутствует в повести, насыщая её атмосферой преклонения перед прекрасным. В любви Лавренёва к Ленинграду слились его патриотическая гордость славной историей предков и его чувство художника, заворожённого строгими формами архитектуры города, блёклыми тонами его северного неба и царственной реки, и трепет романтика, ощущающего близость моря, и, наконец, признательность писателя традициям великой литературы...

«Гравюра на дереве» (отрывок из повести, 1928 г.)

... На вокзал Кудрин приехал за три минуты до отхода скорого. Заграница приучила его к этой точности, и он не терпел российской привычки являться на вокзал со свёрточками и кулёчками за полчаса, томиться и ждать спасительного третьего звонка.

Половцев уже расположился в купе, обложенный купленными на дорогу в киоске газетами и журналами.

На столике горела лампа в бронзовом колпачке, постели постланы, и кругом был привычный комфорт международного вагона. Кудрин бросил портфель на верхнюю койку и сел рядом с профессором.

— Есть что-нибудь новенькое? — спросил он Половцева, указывая на журналы.

— По нашей части ничего... Есть одна занятная статья в «Рабочем и театре». Но для вас театр материя неинтересная. Впрочем, хотите — читайте.

— Нет! — отстранился Кудрин. — Это действительно не для меня. Я с театром прочных связей не имею.

— На том свете, если верить бабушкам, вам, дорогой шеф, будут колоть язык горячими булавками, — засмеялся Половцев, смутив Кудрина, который понял, что, сам того не желая, попал в чувствительное место профессора.

— Честное слово, Александр Александрович, я вовсе не хотел... — начал он, но Половцев остановил его:

— Верю, верю... Не оправдывайтесь, а то хуже будет.

Поезд, ускоряя ход, громыхал и звякал на выходных стрелках. В купе вошёл проводник и, отобрав билеты, принёс два стакана чаю с печеньем. Кудрин сел пить чай, а Половцев, усмотрев в коридоре какую-то привлекательную попутчицу, тотчас же отправился, как он выразился, на «буровую разведку». Отхлёбывая тепловатый чай, Кудрин смотрел через зеркальный прудок оконного стекла на несущиеся мимо тусклые оранжевые огоньки предместий. За тощими осинами перелеска показались чёрными призраками фабричные трубы. Поезд, лязгая, пронёсся мимо деревянной платформы, на которой одиноко стоял дежурный в красной фуражке, с фонариком, мигающим от вихря, поднятого вагонами. Промелькнула надпись «Фарфоровский пост». За этой надписью, за домиком полустанка, в ночи разлёгся массивными корпусами, сверкая глазами окон, завод, заложенный ещё Ломоносовым, основное и самое мощное предприятие треста.

Кудрин вгляделся в темноту. Над корпусами стояло розоватое зарево печей, отражаясь в низких лохматых тучах. Кудрин удовлетворённо вздохнул, как хозяин, который обнаружил, что в хозяйстве царит порядок и всё идет по налаженным рельсам.

В купе вошёл Половцев.

— Ну как ваша буровая разведка, Александр Александрович? — усмехнулся Кудрин.

— Неважно, — поёжился профессор, — порода твёрдая, руда залегает на большой глубине, разработка невыгодна, — сказал он серьёзным тоном инженера, докладывающего о произведённой разведке. — Давайте, Фёдор Артемьевич, проглядим ещё разок матушку-смету и прикинем, что можно уступить совнаркомцам, а что будем отстаивать на живот и на смерть. Иначе нельзя... Не запросишь — не вырвешь!

Он вынул из портфеля разграфлённые листы сметы и разложил их на диване между собой и Кудриным.

— Номер первый, — продолжал он, — капитальное переоборудование гончарного цеха... Отстаивать?

— Конечно! — ответил Кудрин. — На этом пункте я не сдамся. Мы от заграницы на триста лет отстали... Срамота!

— Добро!.. Смена электрооборудования?

— Поставьте птичку, — ответил Кудрин, — тут, видите, какое соображение... Хоть и моторы при последнем издыхании и проводка гнильё, но годика два ещё будем на тришкин кафтан латки ставить домашними средствами... А к тому времени наша промышленность начнёт давать отечественные электромоторы. Иначе придётся валюту бросать.

— Ладно! — Автоматическое перо Половцева вывело против графы аккуратную птичку.

Они постепенно перебрали пункт за пунктом всю дополнительную смету, иногда молча соглашаясь, иногда вступая в спор. Наконец Половцев сказал:

— Слава Марксу и Энгельсу — последнее. Ну это, я думаю, можно отдать без обсуждения.

Он с видимым облегчением сложил листы и сунул их в портфель.

— Спать?!.. — произнёс он полувопросительно-полуутвердительно и, не ожидая ответа Кудрина, снял пиджак и развязал галстук.

Поезд, замедлив ход, переползал через Волхов по дряхлому, вздрагивающему мосту. Кудрин забрался на верхнюю полку. Через несколько минут, он услыхал

снизу голос Половцева:

— Разделись?

— Да!

— Можно гасить свет?

— Пожалуйста!

Щёлкнул выключатель, и купе озарилось слабым и нежным голубым огоньком ночника. Кудрин вытянулся во весь рост, радуясь свежести чистого, чуть припахивающего хлором белья. Внизу чиркнула спичка, и он уловил ароматный медовый запах иностранного табака. Технический директор имел привычку перед сном выкуривать «на закуску» английскую сигаретку после того, как весь день тянул, не выпуская мундштука изо рта, дым «Сафо».

И словно с этим чужим, приторным ароматом пришло воспоминание о незаконченном споре. Кудрин приподнялся на локте и спросил:

— Вам спать не очень хочется?..

— Мгм,— промямлил Половцев, наслаждаясь курением.

— Тогда поболтаем... Не возражаете?

— Угу, — донеслось снизу,

— И вот о чём... Помните позавчерашний разговор? О Туткове... алиментах... мещанстве.?

— Ага!

— Вернёмся к нему... Знаете, что меня поражает в вас, Александр Александрович?.. В вас, да и вообще во многих специалистах, пришедших работать с нами. Ведь умные же вы люди! Ум у вас тренированный поколениями, гибкий, иногда до отвращения гибкий. Но как только доходит дело до политической темы, вы... как бы сказать повежливее... ну сразу... тупеете, что ли?

— Благодарю за любезность. — Половцев сразу обрёл способность изъясняться членораздельно. — В каком же это смысле?

— Да в самом прямом. Вот вы способны развивать передовые идеи и в механике, и в физике, и в музыке разбираетесь, и в театре, и можете подать дельную мысль, а как коснётся политики, общественных дисциплин... тпру. Чёрт знает, в чём тут причина? То ли в полном отсутствии политического воспитания в дореволюционных школах и высших учебных заведениях... то ли ещё в чём? И самое забавное, что вы не только в революционных, но и в реакционных идеях ничего не смыслите. Стоит с вами заговорить на общественно-философском языке, вы сразу порете чушь!

— Это когда же вы заметили?

— А тогда же!.. Вы вот упрекнули меня, то есть нас, большевиков, партию, что мы обманули мещан невыполнимыми посулами и теперь негодуем на них за то, что они сразу хотят жить по программе максимум обещанного.

— Угу, — односложно подтвердил профессор.

— Но ведь чепуха же это! Чепуха!.. И в самой постановке вопроса. Когда мы обещали что-нибудь мещанам? Где? Да разве самый наш выход на сцену мировой политики не был с первого часа войной и вызовом мещанству? Если мы что-нибудь обещали, то обещали своему классу, пролетариату. И этот наш класс отлично понимает наши затруднения и сознательно идёт на лишения, ограничивает себя во всём ради будущего, пока не изменятся общие условия... А мещанам мы обещали только, что мы их истребим, и это обещание сдержим, как и остальные.

— Хм, — отозвался Половцев, пыхнув дымом,— отлично! Хорошо уж то, что вы признаёте нас не дураками. И то, что я говорю, не так глупо, как может показаться попервоначалу. Я способен понять, что вы давали обещания пролетариату, а не кому другому. Но, во-первых, этого пролетариата, то есть рабочего класса, в нашей стране, с её косолапой кустарной промышленностью, имеется по самой благожелательной переписи два с половиной-три миллиона на сто сорок миллионов населения вообще.

— Что же, по-вашему, все остальные сто тридцать семь — мещане?..

— Избави бог, — ответил после паузы Половцев,— с этого счёта приходится сбросить миллионов девяносто крестьянства. Крестьянство загадочно... Нет, погодите бросать мне упрёки в отрыжке славянофильского мистицизма, утверждающего таинственную духовную миссию русского мужика, который должен очистить мир от скверны. Моё положение не истекает из формулы: «умом России не понять». Крестьянство двойственно.

С одной стороны, собственнические инстинкты и страсть к накопительству, к кубышкам в подполе — от мещанства. С другой, у крестьянства есть своя суровая и способная на самоограничения этика. А люди, способные на самоограничение, не мещане. Отличительная черта мещанина — понимать свободу как разнузданную анархию, как синоним «всё позволено». Самые отъявленные и паршивые мещане — анархисты, и их духовный папаша людоед Ницше. Крестьяне не терпят анархистов, исключая батьку Махно, на что были особые причины, пока украинские мужички не разобрались в том, что батько вообще не политик, а сволочь. И крестьяне никогда не будут читать Ницше... Так вот сбросим со счетов мещанства крестьян... Остаётся...

— Остаётся, — перебил Кудрин с весёлым и злорадным смехом, — третье сословие, умственная прослоечка, ваш брат, интеллигенция. С чем вас и поздравляю!

Половцев завозился внизу.

— Не торопитесь поздравлять, уважаемый шеф, не торопитесь. Вперёд батька в пекло прыгать не стоит... Прежде всего — что такое интеллигенция?

Кудрин расхохотался.

— Профессорская метафизика?! Что есть верёвка-вервие?

— Нет, не метафизика. Пустил проклятой памяти Пьер Боборыкин дурацкое словцо, и на радостях стали его лепить направо и налево, не задумываясь о логике. У нас царствует убеждение, что если человек обучился сморкаться в носовой платок и состоит в союзе совторгслужащих, то он чистый интеллигент. Абсолютнейший и вреднейший вздор!.. Полная путаница понятий... Да вот вам пример. На днях пришлось читать в «Известиях» статью Заславского об одном судебном процессе. Ведь, кажется, квалифицированный журналист. А пишет что: «Обвиняемый — интеллигент по происхождению, сын зубного врача». А? Каково! Если индивидуум имел счастье вырасти по соседству с ведром, куда его папаша бросал вырванные зубы, — он интеллигент... А начальник нашего конструкторского отдела Бурков, умница, талант, автор научных трудов — не интеллигент? Почему? Потому, что происходит от обыкновенного слесаря?!

— Бросьте, Александр Александрович! Вы запарились, — сквозь смех сказал Кудрин.

— Нет, не запарился! И не брошу! Если бы на скамье подсудимых сидел Бурков, тот же Заславский написал бы: «подсудимый по происхождению рабочий». А Бурков в десять тысяч раз больше интеллигент, чем неведомый отпрыск зубного врача.

— Не пойму, что вы стремитесь доказать?

— Погодите, — Половцев замолчал и вдруг выругался: — Черт подери, раздразнили вы меня, придется опять закурить.

Он зажёг спичку, затянулся и продолжал:

— Знаете, Фёдор Артемьевич, сколько у нас сейчас подлинной интеллигенции в высоком смысле этого слова? Ничтожная горстка. Кто интеллигент? Тот, кто несёт в жизнь или сам создаёт интеллектуальные ценности, движет вперёд культуру. Человек науки, инженер, врач, художник, педагог. А мы стали называть интеллигентом любого Акакия Акакиевича, который сидит на входящих и исходящих и вечерами ходит в кино смотреть «Атлантиду» и «Тайны Нью-Йорка». Огромная группа, выполняющая подсобные функции, выполняющая волю высшего интеллекта, ещё не имеет права на звание интеллигенции.

— Договорились!— сказал Кудрин. — Весьма допотопно получается... Спартиаты и плоты.

— А я слов не боюсь, — огрызнулся Половцев.— Если бы проводимое мной разделение лишало эту группу какой-либо части гражданских прав — это было бы допотопно. Но я лишаю её только незаконно присвоенного звания. Вы же лишаете некоторые группы населения не только права именоваться гражданами, но и многих существенных материальных и прочих прав, и не считаете это допотопным. Так вот, я хочу сказать, что вышеназванная категория промежуточных индивидуумов и является подлинным источником контингентов мещанства.

— Ха-ха-ха! — расхохотался Кудрин. — Изрёк — и доволен... Ну, а скажите, мудрец, вот я, Фёдор Кудрин, сорока двух лет от роду, сын железнодорожного машиниста, член партии, — кто я, по-вашему? Пролетарий? Интеллигент? Мещанин?

— Повторяю, происхождение не играет роли. Но прежде всего каждый член партии — интеллигент, поскольку вся его деятельность направлена на разрешение общественно-философских проблем и практическое применение их в государственной и общественной жизни... А помимо партийной принадлежности, у вас есть какая-нибудь специальность?

— Механик-монтёр.

— А ещё?

— Художник, — совершенно неожиданно для себя ответил Кудрин.

— Значит, прямой, явный и окончательный интеллигент.

— Это что же: плохо или хорошо? — спросил Кудрин с деланной усмешкой, досадуя на себя за внезапно вырвавшееся слово.

— По-моему, хорошо... Не знаю, как по-вашему. Вы же вбили себе в голову и продолжаете вбивать народу, что все беды идут от интеллигенции, не уясняя себе, да что же представляет собой этот страшный жупел.

— Ну, это вы, Александр Александрович, попросту клеветнически врёте. Нашей интеллигенцией, которая идёт с нами, мы дорожим, и вы на себе это видите.

Половцев не ответил. Под полом вагона мерно постукивали колёса. В щели шторки замелькал свет, лязгнули стыки, и поезд остановился.

— Бологое, — сказал Кудрин.

Половцев, встал и надел пиджак, наспех зашнуровал ботинки.

— Пойду рюмку водки хвачу... Растравил душу!

Он вышел. Кудрин заложил руки за голову и закрыл глаза. От спора с Половцевым ему стало нехорошо. Профессор выезжал на парадоксах, как жокей на цирковом коне. Было много словесного блеска, акробатики мысли, но в конце концов за этим была пустота и цинизм опустошённого человека. Поезд снова тронулся. Половцев вошёл, разделся и спросил:

— Ну как, Фёдор Артемьевич, не надоело вам? У меня охота продолжать дискуссию.

— Валяйте, — лениво отозвался Кудрин.

— Вернёмся к нашим барашкам. В начале нашего разговора вы изволили сказать, что ничего не обещали мещанам, кроме полного истребления этой человеческой разновидности. Но беда в том, что, отменив все сословия, вы отменили и мещанина. И он стал неуловим для бдительного государственного ока.

— Вы что же думаете, что мещанин определяется по паспорту?

— Не так наивен! Это фигурально. Дело вот в чём. Мещанин наиболее приспособляющееся животное из всех известных зоологии видов. А кроме того, он страдает ницшеанским самовозвеличением. Каждый мещанин думает, что он — единственный, а земля его достояние. Мещанин с невероятной ловкостью окрашивается под эпохальное понятие о верхушке человечества. В наши дни он утверждает себя, как чистокровного пролетария. Если вы ему скажете, что он не пролетарий, — он, сукин сын, обидится. Как же так: и выкрашен с ног до головы кармином, и в глазах нечто этакое энтузиазное, и словарь у меня самый современный, а вы не признаёте!.. Я жаловаться буду, я управу найду! За что боролись?.. Мещанство — изумительный случай не только оборонительной, но и наступательной мимикрии. Опубликованную вами хартию прав пролетариата мещанин немедленно полностью отнёс к себе, вырвав из неё те параграфы, в которых есть неприятные слова об обязанностях. И он требует немедленного осуществления этих прав. Обиженная обывательщина прёт на вас, как грязь из керченской сопки.

— Не запугаете, — ответил Кудрин, — заставим грязь влезть обратно.

— Как? — спросил Половцев с нескрываемой иронией.

— Вот! — Кудрин опустил вниз руку с сжатым кулаком.

Половцев протяжно засвистел:

— Фьююю!.. Отжило век и не годится. Так можно было давить генералов, а мещанство между пальцами вылезет. Оно не физический враг.

— Может быть, вы нашли способ борьбы? — уже враждебно спросил Кудрин.

— Где нам, обломкам капитализма, чай пить, — с горечью ответил Половцев. — Но одно, пожалуй, скажу. Мещанина нужно грохать по лбу переворотом в культуре. Ему, сукиному сыну, нужно показать такую новую, совершенную культуру, чтобы он ослеп от её света и понял свою пошлость и ничтожество. Почувствовал бы себя не властелином вселенной, а первобытной обезьяной, существом низшей породы. А что сделано в этой области?.. Что?.. Возьмём любую отрасль культуры... ну, хоть бы литературу. Что изменилось в ней наряду с коренным изменением социальных отношений, с полным переворотом, совершённым в Октябре? Да ничего!.. Переменились названия героя, и остались те же схемы. Место добродетельного городового занял добродетельный милиционер. Место министра, отдающего силы на благо веры, царя и отечества, — добродетельный ответственный работник, жертвующий собой для блага пролетариата. От замены одних кукол другими ничто не меняется. И не так создаётся новое искусство класса-победителя. Сколько ни выворачивай перчатку, она остается перчаткой.

— Что же вы рекомендуете?

— Я? — ответил Половцев. — Я не учитель жизни и не политик, как вы правильно заметили. Но если вы не обратите максимум внимания на фронт культуры, если вы не вытряхнете из древнего Адама всю дрянь, которой он был набит в течение веков, не вдохнёте ему в душу новый огонь исканий и дерзаний, — придёт время, когда вас может задушить плесень. Нужно создавать совершенно новую интеллигенцию, плоть от плоти самого здорового, что у вас есть, — рабочего класса. Нужно не считать интеллигенцию чудищем облым, а приучить народ уважать её.

— Открыли Америку, — сказал Кудрин. — Мы не ставим себе эту задачу, но нужны десятилетия...

— Не спорю... Но пусть на это дело будет брошена вся интеллектуальная верхушка партии, её лучшие люди.

А то у меня создалось впечатление, что, когда человек оказался негоден на работе в промышленности, в сельском хозяйстве, в армии и его некуда девать, его сплавляют за неспособностью на культурный фронт. И он сидит сам по уши в болоте и других тянет. Почему делом культуры может руководить полуграмотный человек? Возьмите наш клуб. Через него проходят пять тысяч человек, в основном молодняк, будущие ваши кадры, которые должны сменить нас, капиталистических подонков. А наш завклубом бумажки грамотной составить не может, а когда выступает с трибуны — слушать невозможно эту галиматью. В клубе грязно, зимой холодище, летом мухи и пыль. Неуютно, казённо, заплёвано. В этом есть недопустимое презрение к той самой массе, для роста которой и создан клуб. Не мудрено, что наиболее развитых рабочих в клубе днём с огнём не найдёшь потому, что они его переросли. Менее развитые направляются в пивнуху — там теплее и веселее. А клуб заполняет ухарская шпана, будущие и настоящие хулиганы. И торжествует мещанин, ибо танцульки в «два прихлопа — три притопа» убеждают его в том, что торжествует его «культура», процветающая под аккомпанемент балалаек... Нет, дорогой шеф!.. До победы далеко. Нужен Октябрь культуры... Вот!

Половцев замолчал. Молчал и Кудрин. Наконец технический директор спросил:

— Что ж молчите? Презираете?

Кудрин наклонился с койки.

— Нет! Я слушал! Внимательно!.. В той профессорской абракадабре, которой вы разразились, возникла дельная мысль об Октябре культуры. Но ведь мысль эта не ваша, а Ленина. Мы её знаем. Но заимствовать мысли у Ленина — это уже достижение для интеллигента вашей формации.

— Покорнейше вас благодарим, ваше превосходительство, — полуиронически-полугрустно сказал Половцев.

— А вы не относитесь с небрежением, — ответил Кудрин, — хорошая мысль хороша, когда её подаёт голос даже с другого берега.

— Спокойной ночи! — сердито буркнул технический директор.

Поезд нёсся сквозь берёзовые перелески, оставляя на ветках рваную вуаль дыма...

Источники:

https://www.rulit.me/books/gravyura-na-dereve-read-321699-13.html

https://ru.wikipedia.org/wiki/Лавренёв,_Борис_Андреевич

http://testlib.meta.ua/book/132738/read/


Добавить комментарий