К Международному Дню защиты детей
Май 27, 2020 в Культура, Книги, просмотров: 804
У известного писателя Корнея Ивановича Чуковского было очень тяжёлое детство. Но когда он вырос, он сумел подарить огромную радость многим другим мальчикам и девочкам, которые просто не представляли себе своего счастливого детства без Мойдодыра, доктора Айболита, Бармалея, Бибигона, Тараканища, Мухи-Цокотухи или Чуда-дерева.
Корней Иванович был настоящим другом детей. Когда он получил от государства дачу в писательском посёлке Переделкино, то до глубокой старости развлекался там с окрестной детворой, играя в догонялки и прятки, устраивая чаепития и общие вечерние костры (в летние месяцы в качестве входного билета обычно служили три сосновые шишки и две картофелины).
Рядом со своими маленькими друзьями маститый писатель совсем не казался взрослым, серьёзным человеком. Известен случай, когда на одном из летних костров поэтесса Агния Барто спросила, обращаясь к детской аудитории: «Ребята, кто из вас лучше всех помнит „Мойдодыра“?» И Корней Иванович громче всех закричал: «Я!»
Когда восьмидесятилетнему писателю присвоили степень доктора литературы Оксфордского университета, художник Лев Малаховский изобразил Чуковского скачущим в профессорской мантии со скамейки на скамейку в окружении переделкинской детворы...
«Солнечная»
(из автобиографической повести К.И. Чуковского, 1932 г.)
... На Солнечной наступили спокойные дни.
Никогда не думал Серёжа, что ему будет так хорошо в санатории. На её воротах висела очень печальная вывеска: «Санатория для костно-туберкулёзных детей».
Стало быть, в ней лечились такие ребята, у которых болели кости. У кого — колено, у кого — бедро, у кого — позвонки. А эти болезни тяжёлые, и болеть ими очень невесело.
Всякое неловкое движение может повредить больным костям. Поэтому тот, у кого, например, больная спина, принуждён неподвижно лежать на спине, а тому, у кого больное колено, не разрешается двигать ногой. Чтобы как-нибудь нечаянно эти больные части не сдвинулись с места, на них накладывается повязка из гипса, и таким образом больная нога или больная спина, или больное бедро помещается как бы в коробку, и такая твёрдая эта коробка, что её нельзя ни сломать, ни согнуть. Этой коробки не снимают по нескольку месяцев, а бывает и так, что снимут одну и сейчас же наденут другую. Дети лежат в постели три-четыре года не вставая. А так как справится с туберкулёзом костей можно под лучами солнца, на воздухе, то все эти больные ребята живут под открытым небом, и их уносят под крышу только во время дождя да зимою во время мороза. Санаторию нарочно построили на берегу южного моря, чтобы больные лето и зиму дышали самым чистым, самым тёплым, самым целительным воздухом. И так как они лежат здесь почти всегда нагишом, тела у них становятся обветренными, загорелыми, крепкими, и у них понемногу накопляются силы, чтобы победить в себе свою болезнь.
Если они лежат одиноко, на квартире у своих родителей, они, конечно, очень страдают: им скучно и обидно лежать день и ночь без движения и видеть, как здоровые дети тут же, рядом, балуются, бегают, кувыркаются, прыгают.
И все смотрят на них, как на мучеников, все говорят им: «ах, бедные», и от этого им ещё тяжелее.
Отец Серёжи был известный грузинский актёр, мать работала в музее Революции в Москве, и оба они очень любили Серёжу, но всё же он измучился за зиму, лёжа у них на московской квартире. Они смотрели на него со слезами, ахали и охали над ним и, глядя на них, он думал, что он самое несчастное существо на всём свете. Прошлое лето он прожил с ними на даче в Каджорах — пролежал на носилках под тенистой акацией, завидуя даже воронам, пролетавшим над ним.
Он был уверен, что в той санатории, в которую его привезли, целый день стоит стон и плач прикованных к постели ребят.
И вот, оказывается, что здесь не только не вопят и не стонут, но вообще не говорят о болезнях: играют с утра до ночи, работают, учатся, совсем как здоровые дети. Озорничают, пожалуй, даже почище здоровых. И так много и так громко хохочут, что им то и дело кричат, чтобы они перестали бузить.
И странное дело: те боли, которые казались Серёже невыносимо-мучительными, когда он лежал один, — здесь, в компании с товарищами, не вызывали ни стонов, ни слёз.
Реветь в перевязочной считалось вообще неприличным. Туда нужно было отправляться с ухарским и равнодушным видом и говорить надо было не о боли, а о самых посторонних вещах: о ёжиках, об апельсинах, о звёздах, о фашистах, об Африке...
Перевязочная была весёлая белая комната, и доктор в перевязочной был тоже весёлый. Можно было подумать, что он приходит сюда не лечить, а шутить, потому что каждую девочку он называл «старушенция», а каждого мальчика «балдахин», «Шендер-мендер», «Пистолет Пистолетович». Голова именовалась на его языке «набалдашником», спина — «спинозой», живот — «барабаном». «Эй, ты, Шендер-мендер, покажи-ка мне свой набалдашник». «Ну, старушенция, поверни-ка спинозу!»
Шутки его были несмешные, и Серёжа вскоре заметил, что, болтая весь этот вздор, доктор думает своё, медицинское, но всё же ему было приятно, когда к нему подкатывался этот круглый, как шар, человек и говорил на своём шутовском языке:
— Ну, Чучело-Чумичело, подавай-ка копыто!
Звали его Демьян Емельяныч, но вся Солнечная называла его Барабан Барабаныч. Он был замечательный, знаменитый хирург. Тысячи «старушенций» и «Шендер-мендеров» вылечил он на своём долгом веку.
В санатории был стол на колёсиках. Он назывался «трамваем». На нём перевозили ребят в перевязочную, и ребята, когда их везли на «трамвае», считали своим долгом балагурить, смеяться, выкрикивать забавные стишки, — словом, всячески показывать, что они молодцы и что перевязочная им нипочём. Дома, окружённый родными, Серёжа визжал, как зарезанный, от малейшего прикосновения врача к его больному колену, а здесь, на глазах у товарищей, он, не сморгнув, выносил самые мучительные пункции (прим. — уколы особой иглой).
... Но лучше Цыбули, лучше Пани Мурышкиной, лучше всех воробьёв и мастирок, даже лучше хвостатого дерева был на Солнечной Израиль Мойсеич. Сережа пламенно влюбился в него.
Войдёт незаметно, застенчиво, как будто украдкой, присядет на тумбочку возле чьей-нибудь койки и начнет своим тихим болезненным голосом, вяло и неторопливо рассказывать, что творится сейчас на советской земле, и понемногу вся Солнечная проваливается в какую-то яму, и на том месте, где только что были кровати, вскидываются к небу подъёмные краны и вгрызаются в промёрзлый песок экскаваторы, и бегут и бегут по конвейерам бесконечные фордзоны, грузовики и станки, и миллионы людей, заполняя собою всё море, от горизонта до берега, быстро-быстро, совсем как в кино, машут топорами, молотками, кирками, громоздя десятки Днепростроев, прокапывают русла новых рек, городят в пустынях города, и всё это называется великая стройка. И не было такого хромоножки, такого горбуна, паралитика, который, слушая Израиль Мойсеича, не рвался бы и сам в эту стройку, не хотел бы внести в неё ну хоть кирпичик, хоть винтик. Чтобы скорее, не послезавтра, а завтра наступило всесветное счастье.
Послушали бы вы, с какой нежностью произносит Израиль Мойсеич слово «шарикоподшипники». Принёс целую горсть этих шариков и так любовно перебирал их у себя на ладони, так ласково гладил их своими бескровными пальцами, словно всю жизнь только и ждал этой радости.
Года три или четыре назад он проработал всю зиму в бригаде Сталинградского тракторного (под снежными бурями, на жесточайшем морозе) и достиг там невиданных темпов, но в конце концов выбился из сил, заболел, и его прислали оттуда сюда, к тёплому морю, лечиться.
Солнечные очень жалели его: весь какой-то всклокоченный, узкогрудый, хилый, он часто задыхался и кашлял. Но он не замечал ни кашля, ни колотья в груди, когда живописал перед ними свои картины Великих работ. И Кузбасс, и Свирьстрой, и Москанал, и Волго-Дон, и Магнитогорск, и Челябинск были для него не за тысячу километров, а вот здесь, перед глазами; он не то, чтобы думал о них, он их видел. И солнечные вместе с ним забывали о здешнем и как бы переселялись в ту жизнь, которую он изображал перед ними, и жарко верили, что через год, через два все они, несмотря ни на что, станут боевыми участниками этой творческой жизни, и весело смотрели вперёд, и в них не было той злобной угрюмости, которая в прежнее время отличала тяжёлых больных. Кажется, они сразу заболели бы вдвое, если бы у них отнять эту веру.
— Вы не только учите, вы лечите их, — сказал как-то Израиль Мойсеичу доктор Барабан Барабаныч. — Вы лечите их этими... подшипниками. Неплохие пилюли, оказывается.
И хохотнул животом...
Источник: