К 200-летию со дня рождения Ф.М. Достоевского
Январь 21, 2021 в Книги, Культура, Мысли вслух, Маргарита Серебрянская, просмотров: 661
"... Милостивый государь, Макар Алексеевич! Знаете ли, что придётся наконец совсем поссориться с вами? Клянусь вам, добрый Макар Алексеевич, что мне даже тяжело принимать ваши подарки. Я знаю, чего они вам стоят, каких лишений и отказов в необходимейшем себе самому. Сколько раз я вам говорила, что мне не нужно ничего, совершенно ничего; что я не в силах вам воздать и за те благодеяния, которыми вы доселе осыпали меня. И зачем мне эти горшки? Ну, бальзаминчики ещё ничего, а геранька зачем? Одно словечко стоит неосторожно сказать, как например об этой герани, уж вы тотчас и купите; ведь, верно, дорого? Что за прелесть на ней цветы! Пунсовые крестиками. Где это вы достали такую хорошенькую гераньку? Я её посредине окна поставила, на самом видном месте; на полу же поставлю скамейку, а на скамейку ещё цветов поставлю; вот только дайте мне самой разбогатеть! Федора не нарадуется; у нас теперь словно рай в комнате, — чисто, светло! Ну, а конфеты зачем? И право, я сейчас же по письму угадала, что у вас что-нибудь да не так — и рай, и весна, и благоухания летают, и птички чирикают. Что это, я думаю, уж нет ли тут и стихов? Ведь, право, одних стихов и недостаёт в письме вашем, Макар Алексеевич! И ощущения нежные, и мечтания в розовом цвете — всё здесь есть! Про занавеску и не думала; она, верно, сама зацепилась, когда я горшки переставляла; вот вам!
Ах, Макар Алексеевич! Что вы там ни говорите, как ни рассчитывайте свои доходы, чтоб обмануть меня, чтобы показать, что они все сплошь идут на вас одного, но от меня не утаите и не скроете ничего. Ясно, что вы необходимого лишаетесь из-за меня. Что это вам вздумалось, например, такую квартиру нанять? Ведь вас беспокоят, тревожат; вам тесно, неудобно. Вы любите уединение, а тут и чего-чего нет около вас! А вы бы могли гораздо лучше жить, судя по жалованью вашему. Федора говорит, что вы прежде и не в пример лучше теперешнего жили. Неужели ж вы так всю свою жизнь прожили, в одиночестве, в лишениях, без радости, без дружеского приветливого слова, у чужих людей углы нанимая? Ах, добрый друг, как мне жаль вас! Щадите хоть здоровье своё, Макар Алексеевич! Вы говорите, что у вас глаза слабеют, так не пишите при свечах; зачем писать? Ваша ревность к службе и без того, вероятно, известна начальникам вашим. Ещё раз умоляю вас, не тратьте на меня столько денег. Знаю, что вы меня любите, да сами-то вы не богаты... Сегодня я тоже весело встала. Мне было так хорошо; Федора давно уже работала, да и мне работу достала. Я так обрадовалась; сходила только шёлку купить, да и принялась за работу. Целое утро мне было так легко на душе, я так была весела! А теперь опять всё черные мысли, грустно; всё сердце изныло. Ах, что-то будет со мною, какова-то будет моя судьба! Тяжело то, что я в такой неизвестности, что я не имею будущности, что я и предугадывать не могу о том, что со мной станется. Назад и посмотреть страшно. Там всё такое горе, что сердце пополам рвётся при одном воспоминании. Век буду я плакаться на злых людей, меня погубивших! Смеркается. Пора за работу. Я вам о многом хотела бы написать, да некогда, к сроку работа. Нужно спешить. Конечно, письма хорошее дело; всё не так скучно. А зачем вы сами к нам никогда не зайдёте? Отчего это, Макар Алексеевич? Ведь теперь вам близко, да и время иногда у вас выгадывается свободное. Зайдите, пожалуйста! Я видела вашу Терезу. Она, кажется, такая больная; жалко было её; я ей дала двадцать копеек. Да! чуть было не забыла: непременно напишите всё, как можно подробнее, о вашем житье-бытье. Что за люди такие кругом вас, и ладно ли вы с ними живёте? Мне очень хочется всё это знать. Смотрите же, непременно напишите! Сегодня уж я нарочно угол загну. Ложитесь пораньше; вчера я до полночи у вас огонь видела. Ну, прощайте. Сегодня и тоска, и скучно, и грустно! Знать, уж день такой! Прощайте. Ваша Варвара Добросёлова." (из романа «Бедные люди», Ф.М. Достоевский)
... Однажды весной 1845 года Виссарион Белинский увидел из окна своего приятеля, литературного критика Анненкова, и закричал:
— Идите скорее, сообщу новость!..
В руках у Белинского была большая тетрадь. Едва Анненков вошел в комнату, Белинский сказал:
«Вот от этой самой рукописи... которую вы видите, не могу оторваться второй день. Это — роман начинающего таланта: каков этот господин с виду и каков объём его мысли — ещё не знаю, а роман открывает такие тайны жизни и характеров, которые на Руси до него и не снились никому. Подумайте, это первая попытка у нас социального романа, и сделанная притом так, как делают обыкновенно художники, то есть не подозревая и сами, что у них выходит».
И критик, волнуясь, стал читать отрывки из новой повести «Бедные люди» неведомого автора — Фёдора Михайловича Достоевского.
Вечером к Белинскому явился Некрасов, молодой ярославец, «альманашник, водевилист и поэт». Белинский с первых же слов закричал:
«Давайте мне Достоевского! Приведите, приведите его скорее».
И повторял, что «Бедные люди» обнаруживают великий талант, что автор их пойдёт дальше самого Гоголя.
Белинский восхищался до истощения сил. Он был уже влюблён в Достоевского, хоть и не видел его. Говорил о нём с материнской нежностью, и скоро весь его кружок знал о появлении гения. По Невскому так и носился на всех парусах добрейший и простодушный Иван Панаев (в ослепительном жилете от самого Оливье) и трезвонил:
«Новый удивительный талант! Белинский говорит: выше Гоголя... Только что народившийся маленький гений, который со временем убьёт своими произведениями всю настоящую и прошедшую литературу».
И нёсся дальше, чувствуя себя именинником. А с ним его двойник Григорович, «вертлявый полуфранцуз, обаятельный сплетник», перепархивал из ресторана в кондитерскую.
«Новый Гоголь... величайший талант. Я же его и открыл... Мой школьный товарищ... Зовут: Достоевский».
И рассказывал, что он и его приятель Некрасов, прочитав повесть «Бедные люди», кинулись к автору ночью, не могли даже потерпеть до утра, что теперь эта повесть дошла до Белинского, который от неё тоже в восторге...
И вот наконец совершилось: Фёдора Достоевского привели к Белинскому.
По словам самого Достоевского, Белинский встретил его важно и сдержанно. Но не прошло, кажется, и минуты, как всё преобразилось... Он заговорил пламенно, с горящими глазами. «Да вы понимаете ль сами-то, — повторял он мне несколько раз и вскрикивая, по своему обыкновению, — что вы такое написали?.. Вы только непосредственным чутьём, как художник, это могли написать, но осмыслили ли вы сами-то эту страшную правду, на которую вы нам указали? Не может быть, чтобы вы в ваши двадцать лет уж это понимали». (из писем Ф.М. Достоевского)
Критик не уставал изумляться бессознательной мудрости художников.
«Вы до самой сути дела дотронулись», — говорил он молодому Достоевскому, — «самое главное разом указали. Мы, публицисты и критики, только рассуждаем, мы словами стараемся разъяснить это, а вы, художник, одною чертой, разом в образе выставляете самую суть, чтоб ощупать можно было рукой, чтоб самому нерассуждающему читателю стало вдруг всё понятно! Вот тайна художественности, вот правда в искусстве! Вот служение художника истине. Вам правда открыта и возвещена, как художнику, досталась, как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным и будете великим писателем».
Достоевский был опьянён неожиданной славой. Он и через тридцать лет, перед смертью, вспоминал этот миг с упоением. «Я остановился на углу его (Белинского) дома, смотрел на небо, на светлый день, на проходивших людей и весь, всем существом своим ощущал, что в жизни моей произошёл торжественный момент, перелом навеки, что началось что-то совсем новое, но такое, чего я и не предполагал тогда даже в самых страстных мечтах моих. (А я был тогда страшный мечтатель.) «И неужели вправду я так велик? — стыдливо думал я про себя в каком-то робком восторге. — О, я буду достойным этих похвал, и какие люди, какие люди!».
«Это была самая восхитительная минута во всей моей жизни», — свидетельствовал Фёдор Михайлович на склоне лет. — «Я в каторге, вспоминая её, укреплялся духом. Теперь ещё вспоминаю её каждый раз с восторгом».
После знакомства с гениальным писателем восторги Белинского возросли ещё более. Даже наружность его нового идола казалась ему умилительной. Достоевский был худощав, невысокого роста, и даже это нравилось Белинскому. «Не велика птичка», — и тут он указывал рукою чуть не на аршин от полу, — «не велика птичка — а ноготок востёр!»
«Он ведь маленький, вот такой», — сообщал он приятелям, и те удивлялись немало, встретившись наконец с Достоевским и увидев, что сам Белинский не выше, а ниже его. Но такова была отеческая нежность к таланту. Белинский относился к Достоевскому, как к сыну, как к своему «дитятке».
«Он... видит во мне доказательство перед публикою и оправдание мнений своих», — объяснял его любовь Достоевский.
И действительно, Виссарион Белинский увидел в «Бедных людях» то, что и следовало увидеть: первый социальный роман, вскрывающий язвы тогдашнего рабьего общества.
Произведение Достоевского представляет собой пятьдесят четыре письма, которыми обменялись одинокий пожилой чиновник Макар Алексеевич Девушкин и девушка-сирота Варя Добросёлова (по отчеству тоже Алексеевна), живущие по соседству. В письме, датированном началом апреля, Макар Алексеевич рассказывает о новой «отдельной» комнате, в которую он недавно переехал. «Отдельная комната» представляет собой отгороженную часть общей кухни, грязной до отвращения, с липкими стенами, но для бедного титулярного советника важно только то, что «комната» дешёвая и располагается напротив квартиры Вареньки. Макар Алексеевич целую весну сожалеет на страницах писем о своей прошлой квартире и описывает новых соседей, отмечая отставного мичмана, связанного с литературой Ратазяева и крайне бедного чиновника Горшкова с семьёй («такой седенький, маленький; ходит в таком засаленном, таком истёртом платье, что больно смотреть; куда хуже моего!..») Девушкин трогательно убеждает Вареньку, что у него всё в порядке, дела на службе идут хорошо, денег у него предостаточно, посылает ей дорогие фрукты, сладости и цветы в горшках. Варенька в свою очередь упрекает его за напрасную трату денег на подарки для неё, подробно интересуется жизнью Девушкина, подозревая, что он не вполне искренен и дела его не так уж хороши. Она кое-как подрабатывает шитьём, бедствует, часто болеет.
В начале июня Варенька вместе с письмом посылает Макару Алексеевичу свой дневник с записями о прошлом. В дневнике рассказывается о детстве девушки, прошедшем в глухой провинции, о вынужденном переезде её семьи в Петербург, об учёбе в пансионе, о смерти отца. Когда его не стало, кредиторы отобрали у них с матерью дом, денег совсем не осталось. В итоге их приютила дальняя родственница — помещица Анна Фёдоровна. Убедившись в полной беспомощности вдовы с детьми, она стала попрекать нахлебниц своими благодеяниями. В это же время Варенька завела, было, дружбу со студентом Покровским, жившим у Анны Фёдоровны, но тот внезапно умер. На этом и заканчиваются наполненные душевной болью записки о прошлом Вареньки.
После прогулки на острова Варенька сильно простудилась и не могла работать. Макар Алексеевич, узнав о болезни милой соседки, продаёт свой новый вицмундир и берёт на службе жалованье вперёд, чтобы поддерживать Вареньку материально, однако не признаётся ей в этом. В то же время он рассказывает о себе, о своей тридцатилетней честной службе маленького человека, которого невзлюбили окружающие. Прочитав на досуге «Шинель» Гоголя, бедняга чиновник от всего сердца возмущается, узнав себя в главном герое — несчастном, всеми гонимом Акакии Акакиевиче Башмачкине. Варенька, между тем, думает пойти в гувернантки, но Макар Алексеевич её от этого отговаривает: он прочитал «Станционного смотрителя» Пушкина, внутренне сопоставил себя со смотрителем и всеми силами старался удержать Вареньку от опрометчивого поступка. В июле Варенька узнаёт, что ничем, по сути, не обязанный Девушкин тратил на неё последние свои деньги, ей становится очень стыдно, она не хочет быть для него обузой. Варенька понимает, что ей необходим покровитель. Другими словами, нужно как-то устраивать личную жизнь, на кого-то опереться. Узнав, что к Вареньке кто-то сватался, Девушкин четыре дня пьянствовал, отправился к тому офицеру, чтобы объясниться, но его спустили с лестницы. Варенька переживает за него, просит не падать духом и передаёт деньги для погашения долгов.
В августе финансовое положение Макара Алексеевича становится ещё хуже. Девушкин пытается занять денег, но без заклада ему отказывают. К Вареньке приходит дядя сватавшегося офицера, тоже с сомнительными предложениями. Варенька полагает, что они узнали про неё от «благодетельницы» Анны Фёдоровны, прогнавшей когда-то её обедневшую семью. Несмотря на своё катастрофическое положение, Варенька передаёт Девушкину какие-то копейки, упавший духом чиновник их пропивает, за что ему потом становится очень стыдно. В сентябре всё меняется. В начале месяца Девушкин отдаёт последние деньги нищему соседу Горшкову, которому совсем нечем кормить семью. В результате служебной ошибки Девушкина вызывают к начальнику — и тот, вначале выругав чиновника, вдруг обращает внимание на его обносившийся, полунищий внешний вид и даёт безвозмездно сто рублей на расходы. Девушкин счастлив, он всем рассказывает о великодушии начальника. В то же время к Вареньке снова сватаются. Жениху её, господину Быкову, срочно нужен наследник, чтобы лишить наследства племянника, и бедная, беззащитная красавица Варенька Добросёлова — самая подходящая претендентка. Варенька долго раздумывает и, в конце концов, соглашается, полагая, что «от счастья не нужно бегать». Девушкин мечется в тоске и горе: как же он останется без Вареньки, о ком же будет он заботиться и кто ему самому скажет ласковое слово?.. Макар Алексеевич пытается отговорить девушку, но одновременно, по её просьбе, помогает готовиться к свадьбе и отъезду в деревню. 30 сентября Варенька уезжает, оставляя Макара Алексеевича совсем одного в суровом, холодном городе.
«Бесценный друг мой, Макар Алексеевич! Всё совершилось! Выпал мой жребий; не знаю какой, но я воле господа покорна. Завтра мы едем. Прощаюсь с вами в последний раз, бесценный мой, друг мой, благодетель мой, родной мой! Не горюйте обо мне, живите счастливо, помните обо мне, и да снизойдёт на вас благословение божие! Я буду вспоминать вас часто в мыслях моих, в молитвах моих. Вот и кончилось это время! Я мало отрадного унесу в новую жизнь из воспоминаний прошедшего; тем драгоценнее будет воспоминание об вас, тем драгоценнее будете вы моему сердцу. Вы единственный друг мой; вы только одни здесь любили меня. Ведь я всё видела, я ведь знала, как вы любили меня! Улыбкой одной моей вы счастливы были, одной строчкой письма моего. Вам нужно будет теперь отвыкать от меня! Как вы одни здесь останетесь! На кого вы здесь останетесь, добрый, бесценный, единственный друг мой! Оставляю вам книжку, пяльцы, начатое письмо; когда будете смотреть на эти начатые строчки, то мыслями читайте дальше всё, что бы хотелось вам услышать или прочесть от меня, всё, что я ни написала бы вам; а чего бы я ни написала теперь! Вспоминайте о бедной вашей Вареньке, которая вас так крепко любила. Все ваши письма остались в комоде у Федоры, в верхнем ящике. Вы пишете, что вы больны, а господин Быков меня сегодня никуда не пускает. Я буду вам писать, друг мой, я обещаюсь, но ведь один бог знает, что может случиться. Итак, простимся теперь навсегда, друг мой, голубчик мой, родной мой, навсегда!.. Ох, как бы я теперь обняла вас! Прощайте, мой друг, прощайте, прощайте. Живите счастливо; будьте здоровы. Моя молитва будет вечно об вас. О! Как мне грустно, как давит всю мою душу. Господин Быков зовёт меня. Вас вечно любящая В.
P. S. Моя душа так полна, так полна теперь слезами...Слёзы теснят меня, рвут меня. Прощайте. Боже! как грустно! Помните, помните вашу бедную Вареньку!..»
"... Маточка, Варенька, голубчик мой, бесценная моя! Вас увозят, вы едете! Да теперь лучше бы сердце они из груди моей вырвали, чем вас у меня! Как же вы это! Вот вы плачете, и вы едете?! Вот я от вас письмецо сейчас получил, всё слезами закапанное. Стало быть, вам не хочется ехать; стало быть, вас насильно увозят, стало быть, вам жаль меня, стало быть, вы меня любите! Да как же, с кем же вы теперь будете? Там вашему сердечку будет грустно, тошно и холодно. Тоска его высосет, грусть его пополам разорвёт. Вы там умрёте, вас там в сыру землю положат; об вас и поплакать будет некому там! Господин Быков будет всё зайцев травить... Ах, маточка, маточка! на что же вы это решились, как же вы на такую меру решиться могли? Что вы сделали, что вы сделали, что вы над собой сделали! Ведь вас там в гроб сведут; они заморят вас там, ангельчик. Ведь вы, маточка, как пёрышко слабенькие! И я-то где был? Чего я тут, дурак, глазел! Вижу, дитя блажит, у дитяти просто головка болит! Чем бы тут попросту — так нет же, дурак дураком, и не думаю ничего, и не вижу ничего, как будто и прав, как будто и дело до меня не касается; и ещё за фальбалой бегал!.. Нет, я, Варенька, встану; я к завтрашнему дню, может быть, выздоровлю, так вот я и встану!.. Я, маточка, под колёса брошусь; я вас не пущу уезжать! Да нет, что же это в самом деле такое? По какому праву всё это делается? Я с вами уеду; я за каретой вашей побегу, если меня не возьмёте, и буду бежать что есть мочи, покамест дух из меня выйдет. Да вы знаете ли только, что там такое, куда вы едете-то, маточка? Вы, может быть, этого не знаете, так меня спросите! Там степь, родная моя, там степь, голая степь; вот как моя ладонь голая! Там ходит баба бесчувственная да мужик необразованный, пьяница ходит. Там теперь листья с дерев осыпались, там дожди, там холодно, — а вы туда едете! Ну, господину Быкову там есть занятие: он там будет с зайцами; а вы что? Вы помещицей хотите быть, маточка? Но, херувимчик вы мой! Вы поглядите-ка на себя, похожи ли вы на помещицу?.. Да как же может быть такое, Варенька! К кому же я письма буду писать, маточка? Да! вот вы возьмите-ка в соображение, маточка, — дескать, к кому же он письма будет писать? Кого же я маточкой называть буду; именем-то любезным таким кого называть буду? Где мне вас найти потом, ангельчик мой? Я умру, Варенька, непременно умру; не перенесёт моё сердце такого несчастия! Я вас, как свет господень, любил, как дочку родную любил, я всё в вас любил, маточка, родная моя! и сам для вас только и жил одних! Я и работал, и бумаги писал, и ходил, и гулял, и наблюдения мои бумаге передавал в виде дружеских писем, всё оттого, что вы, маточка, здесь, напротив, поблизости жили. Вы, может быть, этого и не знали, а это всё было именно так! Да, послушайте, маточка, вы рассудите, голубчик мой миленький, как же это может быть, чтобы вы от нас уехали? Родная моя, ведь вам ехать нельзя, невозможно; просто решительно никакой возможности нет! Ведь вот дождь идёт, а вы слабенькие, вы простудитесь. Ваша карета промокнет; она непременно промокнет. Она, только что вы за заставу выедете, и сломается; нарочно сломается. Ведь здесь в Петербурге прескверно кареты делают! Я и каретников этих всех знаю; они только чтоб фасончик, игрушечку там какую-нибудь смастерить, а непрочно! присягну, что непрочно делают! Я, маточка, на колени перед господином Быковым брошусь; я ему докажу, всё докажу! И вы, маточка, докажите; резоном докажите ему! Скажите, что вы остаётесь и что вы не можете ехать!.. Ах, зачем это он в Москве на купчихе не женился? Уж пусть бы он там на ней-то женился! Ему купчиха лучше, ему она гораздо лучше бы шла; уж это я знаю почему! А я бы вас здесь у себя держал. Да что он вам-то, маточка, Быков-то? Чем он для вас вдруг мил сделался? Вы, может быть, оттого, что он нам фальбалу-то всё закупает, вы, может быть, от этого! Да ведь что же фальбала? зачем фальбала? Ведь она, маточка, вздор! Тут речь идёт о жизни человеческой, а ведь она, маточка, тряпка — фальбала; она, маточка, фальбала-то — тряпица. Да я вот вам сам, вот только что жалованье получу, фальбалы накуплю; я вам её накуплю, маточка; у меня там вот и магазинчик знакомый есть; вот только жалованья дайте дождаться мне, херувимчик мой, Варенька! Ах, господи, господи! Так вы это непременно в степь с господином Быковым уезжаете, безвозвратно уезжаете! Ах, маточка!.. Нет, вы мне ещё напишите, ещё мне письмецо напишите обо всём, и когда уедете, так и оттуда письмо напишите. А то ведь, ангел небесный мой, это будет последнее письмо; а ведь никак не может так быть, чтобы письмо это было последнее. Ведь вот как же, так вдруг, именно, непременно последнее! Да нет же, я буду писать, да и вы-то пишите... А то у меня и слог теперь формируется... Ах, родная моя, что слог! Ведь вот я теперь и не знаю, что это я пишу, никак не знаю, ничего не знаю, и не перечитываю, и слогу не выправляю, а пишу только бы писать, только бы вам написать побольше... Голубчик мой, родная моя, маточка вы моя!..«
Речь Макара Алексеевича и Варвары Алексеевны, изобилующая уменьшительными формами и отличающаяся сентиментальной чувствительностью, близка тому языку, который использовали в своих письмах родители Достоевского, Михаил Андреевич и Мария Фёдоровна. Известно, что с начала учёбы в Петербурге Достоевский состоял в переписке с отцом и братом Михаилом, и в письмах своих постоянно сетовал на бедность.
На выбор формы произведения по-своему повлиял и созданный образ главного героя, склонного к сочинительству. Эпистолярная форма помогла более точно передать социальную судьбу «бедных людей», с максимальной яркостью выразить их внутренний мир. При помощи романа в письмах Достоевский смог объединить описательный материал с эмоциональным. Писатель одновременно применяет методы тонкого микроанализа человеческой души, характерные для сентиментальных романов, и приёмы психологического романа-исповеди 1830-1840-х годов. Вместо автора говорят сами персонажи, что позволяет характеризовать уровень их духовной жизни, их силу и слабость ещё и по используемому ими языку
... Первые триумфы Достоевского относятся к маю—июню 1845 года. Наступило летнее затишье. Столица почти опустела. Достоевский уехал в Ревель поделиться своей радостью с братом и лишь к осени вернулся в Петербург, к новым дифирамбам и хвалам. Прошло уже полгода с тех пор, как Белинский объявил его гением, а восторги не угасали. Дмитрий Григорович всё так же носился по городу, всюду прославляя его.
«Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя не дойдёт до такой апогеи, как теперь», — писал Достоевский брату в Ревель. — «Всюду почтение неимоверное, любопытство на счёт меня страшное... Все меня принимают, как чудо. Я не могу даже раскрыть рта, чтобы во всех углах не повторяли, что Достоевский то-то сказал, Достоевский то-то хочет делать. Белинский любит меня, как нельзя более... Откровенно тебе скажу, что я теперь почти упоён собственной славой своей...».
Конечно, он знакомится с бездной народу «самого порядочного»: «Князь Одоевский просит меня осчастливить его своим посещением, а граф Соллогуб рвёт на себе волосы от отчаяния. Панаев объявил ему, что есть талант, который их всех в грязь втопчет. Соллогуб обегал всех и, зашедши к Краевскому, вдруг спросил его: Кто этот Достоевский? Где мне достать Достоевского? Краевский, который никому в ус не дует и режет всех напропалую, отвечает ему, что Достоевский не захочет сделать чести осчастливить Вас своим посещением. Оно и действительно так: аристократишка теперь становится на ходули и думает, что уничтожит меня величием своей ласки...» Приехавший из Парижа Тургенев, «красавец, аристократ и богач», привязался к нему всей душой. «Эти господа уж и не знают, как любить меня: влюблены в меня все до одного».
Но, как пишет Корней Чуковский в своей статье «Литературный дебют Достоевского», такие триумфы не для «подпольных» людей. Хорошо было Ивану Гончарову, потому что восторги Белинского обрушились на него, когда ему шёл четвёртый десяток: он уже был забронирован от всяких катастроф и чрезмерностей. Но Достоевский, ещё безусый, больной, с зачатками падучей болезни, не мог нести свою славу так весело и легко, как Панаев, — имея при этом полное право взирать на себя с уважением. Анненков зорко подметил, что «внезапный успех сразу оплодотворил в Достоевском те семена и зародыши высокого понятия о себе, какие жили в нём и до того».
Но большинству окружающих показалось, что он просто зазнался, и окружающие стали потешаться над ним. «Эх, самолюбие моё расхлесталось!» — жаловался он брату Мише. — «У меня есть ужасный порок: неограниченное самолюбие и честолюбие». Но совладать с этим пороком не мог. И действительно, на поверхностный взгляд, все его тогдашние письма — сплошное самохвальство.
«Мой роман... произвёл фурор!»
«Я чрезвычайно доволен романом моим, не нарадуюсь».
«Голядкин выходит превосходно; это будет мой chef d’oeuvre. Тебе он понравится даже лучше «Мёртвых душ».
«Гоголь... не так глубок, как я».
«Первенство остается за мною покамест, и надеюсь, что навсегда».
Поверхностные люди не знали, что тотчас же, через несколько дней, Достоевский о том же своём Голядкине писал: «Скверность, дрянь, из души воротит, читать не хочется».
Они не заметили, что за этим взрывом чрезмерного самовосхищения следует у него такой же припадок мучительного недоверия к себе, что здесь для него — жизнь и смерть; что, не удайся ему повесть, он, пожалуй, убил бы себя:
«А не пристрою романа, так может быть, и в Неву! Что же делать? Я уж думал обо всём! Я не переживу смерти моей ideé fixe!»
«Если моё дело не удастся, я, может быть, повешусь».
Этого не знали, а знали одно: Достоевский зарвался.
Панаев ещё не истоптал башмаков, в которых носился по Невскому, трубя о его гениальности, а уже торопился шепнуть каждому:
— Вы слыхали?.. Наш-то Достоевский...
И рассказывал странные вещи: приходит будто Достоевский к издателю и требует, чтобы его повесть была непременно напечатана в рамке; иначе он не согласен печататься. Обведите каждую его страницу чёрной или золотой каймой — в отличие от других повестей, чтобы его не смешали с графом Соллогубом или Евгением Гребёнкой. А Тургеневу он будто бы прямо сказал: дайте мне время, я вас в грязь затопчу... и т. д., и т. д., и т. д.
Но неужели не нашлось никого среди этих лучших людей, кто пожалел бы его? Пусть они видели в нём только больного маньяка, тем более жестока их травля. Пасквилем, сплетней, насмешкой, эпиграммой, карикатурой они терзали его день изо дня. «Тогда было в моде... предательство», — вспоминает Павел Анненков. Жить общественными интересами ещё не привыкли в ту пору, и даже лучшие люди отдавали столько души дрязгам своего муравейника. Кляузы, пересуды, подвохи доходили до грандиозных размеров в тогдашних литературных кругах. Развращённое рабством общество заражало своими болезнями даже лучших своих представителей.
Никто, например, не смеялся над Бальзаком, когда тот называл себя «маршалом французской словесности» и возвещал громогласно: «Поздравьте меня, я уже близок к тому, чтобы сделаться гением!»
Каждую свою строчку он откровенно величал шедевром. Французский романист был «здоровяк и горлан», а Достоевский... Неужели никто не почувствовал, сколько в его гордыне внутреннего страдания?..
«Я тщеславен так, будто с меня кожу содрали, и мне уже от одного воздуха больно», — жаловался «человек из подполья».
«Здоровье моё ужасно расстроено; я болен нервами и боюсь горячки или лихорадки нервической», — жалуется Достоевский в тогдашнем письме, но его не щадят, мстят ему за свой недавний восторг.
«Тогда было в моде некоторого рода предательство, — говорит Павел Анненков, — состоящее в том, что за глаза выставлялись карикатурные изображения привычек людей... что возбуждало смех... Тургенев был большой мастер на такого рода представления... Он составлял весьма забавные эпиграммы на выдающихся людей своего времени».
Григорович вспоминает то же самое:
«Тургенев был мастер на эпиграмму... Для красного словца он... не щадил иногда приятеля».
Тургенев рассказывал, например, при Достоевском о каком-то ничтожном, захолустном человеке, который вообразил себя гением и сделался общим шутом. Достоевский трясся, бледнел и в ужасе убегал, не дослушав...
Некрасов, недавно прибегавший к нему ночью, чтобы выразить ему свой восторг, теперь тоже потешался над ним. Он сочинил вместе с Тургеневым стишки, где вышучивал «курносого гения», звал его «чухонской звездой», уверял, что сам турецкий султан, прочтя его новую повесть, вышлет за ним визирей:
Хоть ты новый литератор,
Но в восторг ты всех поверг:
Тебя знает император,
Уважает Лейхтенберг.
«Я разругал Некрасова в пух», — сообщает наконец Достоевский. — «Некрасов... меня собирается ругать (в „Современнике“)...» «Я имел неприятность окончательно поссориться с „Современником“ в лице Некрасова...».
И жутко читать в мемуарах писательницы Панаевой, как однажды автор «Бедных людей» выбежал из кабинета Некрасова, бледный, как снег, и так дрожал, что никак не мог попасть в рукав пальто, которое ему лакей подал. Наконец вырвал пальто и выскочил с ним на лестницу, не надев.
«Достоевский просто сошёл с ума, — сказал Некрасов мне дрожащим от волнения голосом. — Явился ко мне с угрозами, чтобы я не смел печатать мой разбор на его сочинение в следующем нумере. И кто это ему наврал, будто бы я всюду читаю сочинённый мною на него пасквиль в стихах: до бешенства дошёл».
Не прошло ещё года после выхода «Бедных людей», а уже все его хвалители были его лютые враги. Об одном лишь Белинском он писал:
«Только с ним я сохранил прежние добрые отношения. Он человек благородный».
Достоевский не догадывался, что в это самое время не знающий середины Белинский, разочаровавшись в его дарованиях, сообщает злые анекдоты о каких-то его шинелях, калошах, о том, как он кого-то «надул», «подкузьмил».
«Вот вам анекдот об этом молодце...», — пишет Белинский в ту пору приятелям.
«Кстати, чуть было не забыл — презабавный анекдот о Достоевском...»
Ещё через несколько времени Белинский писал ещё резче:
«Достоевский славно подкузьмил Краевского: напечатал у него первую половину повести, а второй половины не написал, да и никогда не напишет. Дело в том, что его повесть до того пошла, глупа и бездарна...»
«Повесть „Хозяйка“ — ерунда страшная!.. Каждое его новое произведение — новое падение. В провинции его терпеть не могут, в столице отзываются враждебно о „Бедных людях“. Надулись же мы, друг мой, с Достоевским — гением!.. Я, первый критик, разыграл тут осла в квадрате».
И не только в частных домах, но и в печатной статье Белинский говорил о «Хозяйке»: «Во всей этой повести нет ни одного простого и живого слова и выражения: всё изысканно, натянуто, на ходулях, поддельно и фальшиво».
Так и умер Белинский с уверенностью, что «этот молодец» их надул, что он жалкий, смешной и мизерный. Никто не предвидел, что «этому молодцу» суждена всемирная слава. Для всей плеяды он остался до конца жизни чужим: должны были исполниться предопределённые сроки, чтобы лишь внуки и правнуки тех, кого он взбудоражил своей первой повестью, поняли, мимо какого высокого трагика их деды прошли, как слепые...
... Появление «Бедных людей» было таким заметным событием в истории русской общественности, что воспоминаний о нём сохранилось сравнительно много.
То, о чём говорилось выше, известно по мемуарам Тургенева, Григоровича, Анненкова, Панаева, его жены Панаевой-Головачёвой, да и самого Достоевского, по их письмам, дневникам и т. д.
Но есть ещё один малоизвестный документ, где рукой отличного мастера изображены, — хоть и не совсем беспристрастно, — все детали этого события. Автор документа — Некрасов. Как пишет Корней Чуковский, в выцветшей рукописи не было ни начала, ни конца, «всё какие-то клочки», но и эти клочки — драгоценность: в них великий поэт повествует о своих замечательных современниках, о Белинском, Тургеневе, Боткине и, главное, о молодом Фёдоре Достоевском. В его повести под видом каких-то Мерцаловых, Балаклеевых, Решетиловых, Чудовых движутся и живут пред читателем славнейшие тогдашние деятели.
Разбирая рукопись, Чуковский сначала не догадался, в чём дело. Когда он разыскал эту повесть в старых бумагах Некрасова, среди его неизвестных стихов, корректур, черновиков и писем, ему показалось, что пред ним беллетристика, самая обыкновенная повесть о каком-то смешном Глажиевском, авторе «Каменного сердца». Но достаточно было прочитать две страницы, чтобы понять, что этот Глажиевский — Достоевский. Глажиевского зовут Осип Михайлыч, а Достоевского — Фёдор Михайлович, — и только в этом, пожалуй, и разница. Даже в возрасте полное тождество: Достоевскому, когда он писал свою повесть, было двадцать четыре года, и Глажиевскому — двадцать четыре. Даже обедает он в «Hotel de Paris», излюбленном ресторанчике самого Достоевского, где так мучительно ужинал его «Человек из подполья». Всё передано до последней черты. Даже словечко, которое изобрёл Достоевский, вложено здесь в уста Глажиевскому. Это глагол «стушеваться», о котором Достоевский писал в «Дневнике»:
«Ввёл и употребил это слово в литературе в первый раз я».
А Некрасов в своей повести пишет: «Слово „стушеваться“ изобрел Глажиевский».
Вся мнительность автора «Бедных людей», всё надрывное его самолюбие переданы с безжалостней точностью. Даже то, как он в те ранние годы стыдился лица своего и боялся насмешек над своею наружностью, зафиксировано в некрасовской повести.
«Человек из подполья» писал:
«Проклятая Олимпия! Она смеялась над лицом моим». «Лицо моё мне показалось до крайности отвратительным... Я часто с бешеным недовольством, доходящим до омерзения, ненавидел своё лицо...»
И у Некрасова Глажиевский боится показаться на глаза знаменитому критику, чтобы «своей физиономией не разрушить эффект своего произведения».
«Подобный страх был довольно основательным», — язвительно замечает Некрасов, который, как мы знаем, ещё раньше в стихах смеялся над наружностью Достоевского, над его глазами и носом.
Так и видно, что смышлёный, по-молодому насмешливый ярославец успел по-своему за эти два года разгадать запутанную душу своего мрачного друга.
Это раздражает Глажиевского. В повести Некрасова он именно тем раздражён, что для Чудова в его поведении нет ни загадок, ни тайн. Точно так же был раздражён «человек из подполья»:
«Он знал меня наизусть. Меня взбесило, что он знал меня наизусть».
Вообще знаменательно, что, желая изобразить Достоевского, Некрасов невольно изобразил героя его «Записок из подполья», тогда ещё не написанных.
Те страницы, где Некрасов приводит свои разговоры с новоявленным гением, полны слишком здорового, почти крестьянского юмора: так обыкновенно крестьяне рассказывают о нервических капризах господ, психология которых им непонятна.
Ценно сообщение об обмороке, который был с Достоевским в пору написания «Бедных людей». До сих пор мы не знали об этом.
В повести Глажиевского (как и в повестях Достоевского) Некрасову чудится «растянутость, многословие, неуместное повторение одних и тех же слов, обличающее некоторую манерность». Всё, что у Некрасова высказывает об этой повести критик Мерцалов, есть буквальное повторение того, что говорил о «Бедных людях» Белинский.
Несовпадение только в одном: Достоевский для своей повести не брал эпиграфа из сочинений Белинского, как говорит о Глажиевском Некрасов. Это очень ехидный штришок: будто автор, чтобы задобрить страшного критика, украсил свою повесть его изречением, дал ему моральную взятку.
Достоевский этого, конечно, не сделал: эпиграф к «Бедным людям» взят им у князя В. Ф. Одоевского: «Ох уж эти мне сказочники! Нет чтобы написать что-нибудь полезное, приятное, усладительное, а то всю подноготную в земле вырывают!.. Вот уж запретил бы им писать! Ну, на что это похоже: читаешь... невольно задумаешься, — а там всякая дребедень и пойдёт в голову; право бы, запретил бы им писать; так-таки просто вовсе бы запретил».
Или, может быть, этим эпиграфом был в последний момент заменён какой-нибудь другой?..
Вполне полагаться на изложенные в этой повести факты, конечно, нельзя. Перед нами — не беспристрастная летопись, а боевая сатира. Самые события, пожалуй, изложены в повести правильно, но освещение событий однобокое. Автор не заботился об исторической точности, у него были свои специальные цели, ради которых он многое преувеличил и выпятил, о многом умолчал, многое довёл до карикатуры и шаржа.
Но как ни язвительна повесть Некрасова, как ни жестока она к Достоевскому (и к окружающим Достоевского людям), она не достигает той цели, к которой стремится автор. Читаешь её, и не только не можешь смеяться над этим смешным Глажиевским, но страдаешь от каждого его хвастливого или трусливого слова: как же ему трудно и больно!..
В этой повести воочию видишь, что все впечатления жизни, даже приятные, воспринимались Достоевским с такой чрезмерностью, что неизбежно превращались в страдания. Мудрено ли, что даже в гуманном кружке Белинского он чувствовал себя, как в застенке, — тем более что, по рассказам Некрасова, в этом кружке, среди его второстепенных представителей, было много жестокого. Некрасов целую главу своей повести посвящает той беспощадной, почти охотничьей облаве, которой подвергались порой некоторые члены кружка. Он сам называет их «жертвами», «мучениками».
Значит, не во всём виноват Глажиевский, и не так уж он был смешон, как описывают в иных мемуарах.
Вместо сатиры на автора «Бедных людей» Некрасов, против воли, создал его апологию...
Маргарита Серебрянская,
председатель Общественного Союза «Совесть»
Источники:
«Корней Чуковский», собрание сочинений в шести томах, том 6, М., 1969 г.
http://modernproblems.org.ru/memo/202-chukovsky1.html?start=4#content
https://ilibrary.ru/text/17/index.html